Два брата

Николай Кузнецов Рубрика: Проза,Метки: , , , ,
0

Что главное в любой религии элементарной общечеловеческой морали – строгое соблюдение всех догм или естественность в стремлении к добру? Что можно назвать главной движущей силой всей жизни? Можем ли мы вообще давать какие-либо однозначные оценки? Пожалуй, это – основной круг вопросов, рассматриваемый в данной повести.

«Два брата» – тоже один из первых моих опытов в области символизма. При написании этого произведения я впервые столкнулся с тем, что мне было довольно тяжело писать… Я очень волновался и переживал за моих героев; у тех из них, у кого изначально выявлял недостатки, пытался показать или хотя бы намекнуть на достоинства. Я вставал в жёсткое противоречие с самим собой: с одной стороны, я видел логические ответы, с другой стороны, мне ужасно не хотелось губить кого-либо окончательно… И, конечно же, мне могли мешать чисто человеческие предпочтения, которые, как мне кажется, я довольно чётко обозначил в этой повести (имею в виду предпочтения конкретным героям).

Хочу только сказать, что в этой повести я ничего не решаю окончательно, а только выражаю свои ощущения, суждения, даю пищу для размышлений. В представленной ситуации окончательно решить может только Бог. 

(продолжить чтение, нажав кнопку «Далее»)

Два брата

 

Точка первая

Последний день братьев Ерминых

Это была пятница, обычная рабочая пятница.

Цивилизация жила своею обычной жизнью: кто-то беспечно работал, мечтая поскорей дотянуть своё ярмо до осмысленного и логического завершения, а кто-то беспечно отдыхал. Гулкая, пёстро и душно потеющая, она коптила монотонно и без устали и без того покрытое дымчато-солёной июльской копотью небо, отчего оно, небо то есть, казалось ещё ниже, безмятежней. И всякая урбанизированная мысль направляла свои вожделения в сторону ленивого расслабления при помощи прохладительных напитков, вкусной пищи, прогулок ни о чём или, что чаще, при помощи полнейшей релаксации перед каким-нибудь экраном, дабы освободиться вовсе от напряжения думать. Для разнообразия иногда можно было вспомнить о ближних своих, произвести с ними пару звуковых выражений на какую-нибудь банальную тему, после чего вновь погрузиться в полусонное неведение наслаждения жизнью, взваливая периодически на себя ярмо труда, чтобы окончательно не завянуть. В общем, всё шло, как шло.

День только начинал свой еженедельный ход, и те, кто сегодня работал, только начали работать.

Среди общего мегаполисного гула и спешки, в летнем ресторанчике, что стоял слегка в стороне от потока мегамассы, сидели два брата: Павлин и Парод Ливерьевичи Ермины. Сидели друг напротив друга. Павлин Ливерьевич, сухой, жилистый человек с тонкими, сухими губами, преждевременными морщинами -– следы аскетического смирения и неизменной мысли о добродетели, – со строгим взглядом остро-серых глаз, держал в цепких пальцах правой руки своей стакан с холодным соком, который время от времени с сухим пристуком приземлялся на круглый пыльный столик. Уровень в стакане падал медленно, ибо стакан тот редко подносился ко рту, а рот плотно сжимал свои губные мышцы и сосал жидкость по каплям, не ощущая, вероятно, никакого вкуса. Парод Ливерьевич пил из бокала красное вино, что довольно часто наливалось его левой рукой из рядом стоявшей бутылки, а перед ним находилась тарелка с сырным ассорти. Это был человек облика явно жизнелюбивого, красавец с крепким телосложением, с весёлыми голубыми глазами, которые так нравились дамам разных возрастов, со страстными губами, перецеловавшими на своём разудалом веку множество женских нежных щёк и таких же страстных женских губ и отведавших сладости ответных поцелуев.

Сперва братья Ермины долго молчали. Павлин явно пребывал в какой-то мучительной задумчивости, что можно было проследить по волнению его морщин, интенсивному сокращению губных мышц и вытягиванию худого лица, из-за чего оно становилось ещё более худым, чем прежде. Парод же беспорядочно метал взгляд свой по помещению и на заманчивую бурной жизнью и прекрасными девушками улицу, улыбался неизвестно чему, не забывая при всём этом про свою пищу; словом, жил во всю, скрывая крайнюю внутреннюю взвинченность, образовавшуюся у него, как и у его брата, сегодня утром и не желающую завинчиваться обратно для общей душевной стабильности.

Внезапно Парод Ливерьевич рассмеялся и воскликнул:

-Пашка! Неужто ты всерьёз думаешь, что мы сегодня, прямо-таки сегодня умрём? Неужто ты вот так сразу взял и поверил этому натуральному телефонному розыгрышу? Ведь это ж просто розыгрыш, мошенничество, оговорка – что хочешь! Ну, скажи мне, сколько нам, чтобы умирать? Сто лет, что ли? Ха-ха-ха!!! Вот так анекдот! Нам же по тридцать! Рановато будет, браток! Так что, кончай, бросай свою дурь и пойдём мотать жизнь: благо, есть силы и время! Постареем – там можно будет и подумать.

Павлин Ливерьевич резко поднял голову, которую до той пламенной речи он опустил было к стакану, метнул острый взгляд в брата. Стакан задрожал в его руке, из него плеснул холодный кислый сок, потёк с незаметной едкостью по пальцам; по лицу пробежала испуганная бледность, брови сомкнулись в волнующуюся линию, нос на секунду скрючился. Он резко подался вперёд, говоря:

-Замолчи, брат! Скорей замолчи, не кощунствуй! Тебе-то кто сказал, что ты не умрёшь именно сегодня? Кто, я тебя спрашиваю? Не сам же Бог? Уж не дьявол ли тебя искушает – очнись! Ведь что Бог всегда говорил нам, неразумным? Он всегда говорил, что жить нужно так, будто это мгновение – последнее мгновение в жизни. Разве ты не знаешь? Как же ты можешь после этого говорить такие слова? Отрекись! Отрекись от этих грешных, кощунственных слов!

-Ну, ну, опять ты за своё! Скучно же, право, Пашка! Ха! Даже смешно! Право, смешно! Ты только сам посуди, подумай здраво, – при этих словах Парод нагнулся поближе к собеседнику и энергично схватил его за запястья, – ты сам всё отлично поймёшь: вот тебе сегодня некто, которого ты и знать не знаешь, звонит ни свет ни заря и сообщает новость, что, мол, так и так, ты-де умрёшь нынче же вечером. И при этом у тебя, как и у меня, получившего ту же информацию от того же голоса, нет никаких эдаких серьёзных врагов, которые могли бы угрожать нам обоим убийством, пусть даже просто намекая на это. Вот! Да! А что же ты? А ты взял да и поверил! Ха-ха! А это просто какому-то полупсиху стало скучно и он захотел кого-нибудь подурачить! Давай же посмеёмся – шутка удалась, не правда ли! Ну, и разойдёмся по делам. Мне надо на работу и тебе надо на работу. Уже опаздываем: по твоей, мой добродетельный брат, милости.

Павлин Ливерьевич порывисто высвободился из больших рук брата и отвечал ему так:

-Замолчи! Не желаю это слушать! Мне жаль, Парод, что ты не хочешь работать со своими грехами. Вспомни, когда ты в последний раз был в храме вообще! Я уж не говорю об исповеди. Грешишь, как последняя блудница, вероятно, не грешила. А где ж покаяние? Безбожник ты, безбожник! Страшусь тебя и за тебя. Послушай моего совета: покайся и делай добрые дела. И ещё: забудь про все удовольствия. Зачем, например, сейчас ты пьёшь вино? Женщины тебя тоже не спасут, а только искусят, погубят.

-Ну, насчёт женщин ты уже хватил лишнего! – перебил Парод. -Женщина – это святое. И про блудниц ты перебрал: я ж собираюсь прийти к Богу. Но только потом. Как тот Блудный сын из притчи, помнишь. А сейчас просто пожить хочу.

-Ты никогда не придёшь к Богу! – гневно воскликнул Павлин.

-Это ещё почему же?

-А потому, что ты просто никогда не раскаешься! Ну и увязай в своём болоте, а я с тобой тонуть не хочу!

-Да и больно нужно!

Они расплатились и направились к улице.

Перед самым выходом Павлин Ливерьевич остановился и довольно горячо сказал:

-Знаешь, мне из-за тебя в ад попадать не хочется. Поэтому желаю попросить у тебя за всё прощения. Прости меня, грешника, за всё, Парод!

Парод Ливерьевич усмехнулся и отвечал:

-Ты же знаешь, как я тебя люблю! Конечно, прощаю, Пашка-схимник! Иди с Богом! И ты меня прости за всё!

-Конечно, брат! Бог простит!

Братья Ермины обнялись и разошлись в противоположные стороны: Павлин Ливерьевич отправился налево, а Парод Ливерьевич заспешил направо.

Была июльская пятница. И было ровно восемь часов утра.

 Итак, Павлин Ливерьевич Ермин пошёл налево. Шёл он уверенно: ведь ему было известно, что следует делать в его случае и куда идти. О, нет! Он не станет предаваться развращающей праздности! Тем паче в свой последний день в этой бренной жизни. За его плечами лежали тридцать лет добродетельной жизни, и не хотелось их портить…

В монахи он, конечно же, не успеет постричься. Зато к литургии поспеет. На работу идти не надо: благо успел позвонить с утра пораньше начальнику и уволиться, объяснивши, что сегодня ему, великому грешнику, необходимо приготовиться к встрече с Богом. Надобно сказать, что начальник легко отпустил его, поскольку, по всей видимости, давно уж привык к «чудачествам» своего «смиренного послушника», как он сам его прозвал в шутку. А перед храмом Павлин решил позаботиться о собственных похоронах: ещё есть время до службы. Правда, возникло затруднение: как объяснить, что гроб заказывается для него самого, который, судя по внешности, хотя и может быть чем-то болен, однако ж вряд ли собирается умирать прямо сегодня. А если он это скажет, то его отправят к известному врачу – и прощай тогда литургия с исповедью и прочие добродетели! А гроб-то всё же нужен!

Павлин Ливерьевич остановился в задумчивости. Нужно было что-то решать с этим похоронным делом. И ему такое весьма не богоугодное положение начинало не нравиться.

-Тьфу ты! Грех-то какой! – Павлин Ливерьевич нервно передёрнул острыми плечами и тщательно перекрестился. -Что делать-то? Ну ладно, один раз согрешу – ничего, сегодня же и исповедаюсь. Какая мерзость! Но придётся. Надо… Исповедаюсь – Бог простит…

И пошёл твёрдыми шагами.

Он решил солгать. И солгал-таки.

В конторе гробовщика Павлин сказал, что ему в срочном порядке нужен гроб для брата и что он согласен доплатить, чтобы этот самый гроб был сооружён и доставлен по такому-то адресу сегодня вечером. В учреждении ему отвечали, что желание клиента для них закон, и ещё добавили (после того, как тот самый клиент приплатил сверх оплаты), что соболезнуют ему. После Павлин Ливерьевич отправил по почте парочку писем. Затем поспешил на службу, которая уже началась.

Дальше всё пошло по всем канонам: очищающая лёгкость ладанного покрывала, стройное пение церковного хора, крестные знамения, множество жарких и таких родных свечей, неизменные старушки-прихожанки… И всё под одним широким куполом, под этим согревающим благословением. Всем было здесь хорошо. И никто не думал о цивилизации да о всепоглощающей урбанизации.

И Павлин Ливерьевич Ермин тоже был счастлив. Наконец-то всё встало, как он и мечтал, на предписанные рельсы и поехало на хорошо смазанных канонах. Он с наслаждением и тщательно – не дай Бог что-нибудь пропустить! – следовал всем догмам, всё более умиляясь и радуясь в душе своей от богослужения, которое и в самом деле было в тот день каким-то особенно торжественным и душеисцеляющим, что поспешил отметить про себя каждый прихожанин. Павлину же даже начинало казаться, что эта литургия заказана специально для него. И от этого сознания душа его блаженствовала ещё больше.

После исповеди и причастия Павлин Ливерьевич Ермин с каким-то особым умилением и неподдельным (почти до слёз в остросерых глазах, смягчённых теперь теми самыми слезами) состраданием глядел на нищих в церковном дворе. Особенно его умиляла и трогала за добродетельную душу одна маленькая слепая старушечка, вся сморщенная, как печёное яблочко, со сведёнными контрактурой мозолистыми кистями робко дрожащих рук, – ей-то он и ссыпал всю свою звенящую мелочь, а остальных щедро одаривал бумажными купюрами, никого притом не забыв. Поговорил с каждым из нищих о жизни, о здоровье, о Боге, сообщил каждому, как бы между прочим и весьма скромно, что он раб Божий Павлин и, конечно же, очень грешен.

Потом, удовлетворившись внутренне своей добродетельностью и торопясь скрыться от искушений да всяческих соблазнов мира сего, Павлин Ливерьевич Ермин отправился к себе домой, на глухую окраину города, где его уже ждал заказанный гроб. Таким образом, последние штрихи последнего дня можно было считать завершёнными полностью, а потому он был спокоен. О брате он уж давно не вспоминал…

А между тем, было только шестнадцать часов ровно; до конца суток оставалось целых восемь часов… Конец суток – это и был тот самый срок.

 Итак, Парод Ливерьевич Ермин пошёл направо. Он спешил, но проявлял наружно весёлое спокойствие и беспечность. Он спешил на работу, хотя предпочёл бы туда вовсе не спешить, не идти (а тут ещё многообещающий июльский денёк со всеми его разудало-томными соблазнами впереди), но понимал, что опаздывает и что всякой же наглости есть свой предел: он уже опаздывал и вчера, и позавчера, и ещё много раз, за что уже получал с весёлой гордостью не только выговоры, но и дисциплинарные взыскания. Впрочем, всё сие он воспринимал как особую мету уважения.

Однако, кроме внешней весёлости, Парода одолевала странная задумчивость. Почему ему показалось ещё при прощании, что они с Павлином больше не увидятся? И что это за противная взвинченность, которая до сих пор никуда так и не ввинтилась, хотя он выпил целую бутылку вина?

Пока он шёл, эту задумчивость удавалось подавлять. Но вот он сел в трамвай, освободился от движения, и настойчиво-назойливая мысль вновь просочилась в голову, внушая необходимость рассмотреть сложившееся положение дел. И действительно, анализировать тут было что. Всё-таки не каждый Божий день люди выслушивают по телефону новость о собственной смерти, которая должна наступить по окончании суток (и при этом никаких угроз!). Да! Совершенно никаких угроз! Напротив, всё культурно, интеллигентно, спокойно, будто не из этого мира…

-Тьфу ты! Что за чертовщина?!- пробормотал Парод, мучительно вглядываясь в окно транспорта и ничего притом не видя.

Парод Ливерьевич закрыл глаза, и перед ним возник образ брата: сухой, угловатый, он с острейшим укором смотрел прямо в лицо Пароду; вновь прозвучали слова: «Покайся! Грешишь, как последняя блудница не грешила».

-Тьфу ты! Что за чёрт?!- мотнул головой Парод и открыл глаза свои.

Весь трамвай смотрел на него. Какой-то маленький ребёнок спрашивал у своей матери, что значит это слово «чёрт», которое только что произнёс этот дядя. Какая-то пенсионерка с видом весьма глубоко оскорблённой нравственности дёргала Парода за рукав, говоря:

-Молодой человек! Зачем вы сквернословите? Я бы попросила вас не ругаться в общественных местах.

-Да, да! – вступил в воспитательную беседу пассажир лет сорока. -Я бы вас тоже попросил, гражданин, попридержать свои мысли про себя.

Парод густо покраснел, однако ответил довольно дерзко:

-Прошу прощения! Правда, я не понимаю, граждане, что я такого сказал. В конце концов, я же имею право выражаться, как хочу.

Пенсионерка так и вспыхнула лицом и воскликнула:

-Нет, вы только посмотрите на него, люди добрые! Какая нынче молодёжь пошла: грубая, невоспитанная, совершенно бескультурная!.. Пороть бы вас, пороть!

Трамвай уже повернул куда-то за угол, и Парод Ливерьевич мимоходом заметил про себя, что он давно уж проехал нужную ему остановку. Что ж, видимо, так и было надо. Транспорт остановился, и наш герой поспешил покинуть его под общими негодующими взглядами. На работу он больше не рвался – пустое дело: опоздал уж в конец! В понедельник терпение начальника лопнет, уволит, как уже не раз грозил, за систематические опоздания да прогулы – пусть! – найдёт как-нибудь другую! Ему-то не привыкать! И он медленно побрёл, куда глаза глядят. Скоро Парод Ливерьевич узнал эти места: здесь жила одна дама. Это была не понаслышке знакомая ему замужняя красавица, поэтому он и решил её навестить. Он знал точно: её мужа в это время дома не должно быть.

Красавицу звали Эротиидой. Это была блондинка лет двадцати девяти, имеющая по-роковому прекрасную внешность, страстную внутреннюю натуру, красавца мужа – офицера в запасе ­­­– и целую армию поклонников. И, надо сказать, она принимала ухаживания этих поклонников (правда, не всех, а лишь избранных), причём её муж, Андрей, умудрялся до сих пор оставаться в полном неведении о таком положении дел и продолжал любить свою супругу, горячо веря в её вечную верность. Она же, в свою очередь, была искренно мила со всеми: во время измен – с любовниками, внутри семьи – с супругом, за которого она держалась и которым гордилась. Замужем она была уже года три, но детей у них не было: видимо, не судьба. В остальном же у супругов всё до сих пор шло довольно благополучно.

Итак, Парод Ливерьевич направил шаги к Эротииде, одним из вернейших любовников которой он являлся вот уж много лет. И для неё он был все эти пять лет неким фаворитом. Он довольно быстро нашёл её дом, поднялся по такой знакомой лестнице, пахнущей уксусом и чем-то жареным, на третий этаж, остановился перед знакомой дверью тринадцатой квартиры. Приятное волнение обняло ласковой кислотой всю его утробу, заставило сердце пульсировать чаще, раздвинуло обаятельную улыбку, в которую так часто влюблялись окружающие женщины. Прислушался – тишина полная; из-под двери заманчиво тянуло утренним кофе и домашним уютом. Значит, Андрея точно не было дома. Можно покамест взять его прекрасное имущество: с него ж не убудет – и без того богат. И он смело позвонил в дверь.

Через полминуты раздались волнующие шаги и знакомое страстное контральто, будто шедшее из таинственной глубины соловьиного сада, сказало:

-Сейчас открою!

Затем дверь распахнулась, выпуская маняще страстный пыл квартиры.

-О! Мой верный мачо!!!- Хозяйка так и просияла, но тут же сделала вид, что сердится: -И тебе не стыдно? Где ты пропадал целых полгода, а-а? Как же ты мог забыть, бросить ту, кого называл своей Эрой? А я тебя очень ждала! Вот так скучала!– при последних словах она будто смилостивилась, смягчилась, не в силах более скрывать своей радости, слегка откинулась назад.

-Здравствуй, дорогая Эрочка! – Парод смутился. -Я и сам не знаю, где был так долго. Скучал дико, ты уж поверь… Вот теперь, как видишь, пришёл. Впусти меня, коли я тебе ещё не осточертел.

Эротиида шутливо стукнула его по руке:

-Как ты можешь вообще такое говорить?! Я ж тебя люблю! Я ж тебя всегда жду!– потянула за руку к себе. -Заходи же, заходи скорей! Что стоишь?

Скинувши в прихожей обувь, подарок одной из своих обожательниц, приведя в должную чистоту руки да лицо, Парод Ливерьевич Ермин привычным порядком прошёл сразу в спальню. Ещё заходя в квартиру, он не замедлил отметить, что Эротиида была в халате, доходившем ей только лишь до колен: значит, она проснулась совсем недавно. Это подтвердил и чуть тронутый завтрак на столике в спальне.

Но в комнате внимание Парода привлекло не только это обстоятельство. Его взгляд случайно упал на тумбочку с сейфом. Ящик сейфа был выдвинут, ключ находился в замочной скважине. Но главное заключалось не в этом. В ящике лежал револьвер с наполненным барабаном. Парод с тревогой посмотрел на револьвер, невольно вспомнив одно известное театральное выражение.

Вошла Эротиида и спросила:

-Ты же будешь кофе, милый? Или, может, сразу налить вина? У меня есть очень хорошее: то, что ты любишь.

-Давай вина. А что это за револьвер? И почему он так небрежно хранится? Или ты решила избавиться от мужа?

-Ах, ты про это!– Эротиида зарумянилась, подошла к нему вплотную, окружив его излучением жаркой страсти. -Это просто Андрюша сегодня вечером будет стрелять по мишени в соседней комнате, а в таких случаях он всегда просит меня приготовить ему револьвер, потому что я как-то сказала ему, что хочу помогать ему хотя бы в этом. Он и научил.

-Он, надеюсь, стоит на предохранителе? – перебил Парод.

-Да, конечно. Я просто не успела закрыть ящик. Давай закрою, чтобы ты не тревожился.

-Да, да, пожалуйста.

Эротиида закрыла ящик, оставив ключ в скважине.

Было ровно девять утра. Они сидели на кровати, дышащей пока ещё скрытым жаром страсти. Они сидели и пили огненный напиток, наслаждаясь взаимной близостью. Парод Ливерьевич чувствовал странную необходимость хотя б на время забыть окружающую действительность, удовлетворить потребность в получении плотских удовольствий. А потому, чтобы не портить многообещающей встречи, он твёрдо решил не рассказывать любовнице ничего о странном утреннем звонке. Да и самому забыть не помешало бы: до сих пор лезет в голову эта дрянь! И это ему вполне удалось.

-Скажи мне, Эра, ты точно не разлюбила меня? Я ревную! – смеялся Парод, добавляя себе и ей вина.

-И к кому же ты меня ревнуешь? К Андрюше, что ли – рассмеялась она в ответ?

-А хоть бы и к Андрею. Смотри мне! Он ведь у тебя чертовски красивый. Весь такой подтянутый, крепкий.

-Ох, ты мой глупыш! Ведь Андрюшка – всего лишь мой муж! Он чудесный человек, искренний, и я его люблю, и мне его жалко, но ведь это ничего не значит, мой золотой! – при этих словах она обвила одной рукой его плечи и положила ему на плечо свою голову. -Паренько, ты отлично знаешь, как я тебя горячо люблю! Зачем мне это ещё раз доказывать? Андрюшик – да; другие фанаты – да! Но лишь от одного тебя я без ума! А остальных люблю так… Из жалости, наверное… – тут она вдруг рассмеялась.

У Парода Ливерьевича почему-то промелькнула мысль: «Несчастная женщина! Она же погубит себя своим пороком». А вслух прошептал:

-Ты великолепна, Эра! Конечно, я знаю, как ты меня любишь. И я тебя тоже! Так-то люби хоть чёрта лысого из жалости, но сейчас-то ты со мною и нам хорошо! Выпьем же за любовь!

Они громко и пьяно рассмеялись, сжав друг дружку в объятиях.

-Я всегда знала, что ты большой умница! Да ты просто мудрец! – захлёбываясь собственным упоённым смехом, воскликнула Эротиида. -Давай, мой мальчик! – здесь она слегка понизила и подзатянула внутрь голос, предав ему большей страстности. -Выпьем за нашу любовь!

Парод Ливерьевич добавил, и они, чокнувшись, осушили залпом свои бокалы. Затем допили, играясь, остатки вина прямо из бутылки.

После этого Парод обхватил обеими руками Эротииду, повалил её на постель, сорвал с халата ремень, а она принялась штурмовать пуговицы его одежды, как последних стражей нравственности. А дальше всё пошло по своему сценарию…

Где-то в половине двенадцатого они решили временно прерваться: нужна была передышка после такого напряжённого веселия. Парод тщательно оделся, Эротиида, не прикрывая наготы из-за жары, отправилась на кухню делать кофе на двоих. Вернулась скоро, спросила:

-Паренько, ты помнишь, что Андрюша по пятницам возвращается домой не в девять, а в шесть?

-Ах, да! Конечно, помню. Ты не переживай. Уйду вовремя. Он и не заметит нашей маленькой шалости. Как, впрочем, не замечал всегда.

Они рассмеялись и обнялись.

Дверь в комнату резко распахнулась, и на пороге возник статный красавец. Это был неожиданно рано пришедший Андрей.

Сперва он просто стоял столбом с широко открытыми глазами, которые постепенно наполнялись яростью; смотрел на любовников: босого Парода и совершенно нагую Эротииду, жену свою. Те однако, уже поспешили разнять объятия, а Парод потихоньку направился к двери, которую, впрочем, перегородил широкоплечий Андрей. При этом он, Парод, лихорадочно соображал, куда деть образовавшееся препятствие.

А препятствие уже бушевало.

Лицо офицера задёргалось, губы задрожали и родили таковы слова:

-Жена! Кто это?! Что за?.. Предательница!!! Змеюка ты подколодная!!! Ты!.. А я-то тебя любил! А ты куда, ловелас  несчастный?! Стой! – он кинулся на Парода, пытающегося протиснуться в дверь.

-Андрюша! Андрюшенька!!! – Эротиида схватила супруга сзади, что позволило Пароду ликвидироваться сперва из комнаты, а потом и из квартиры, прихвативши в руки обувь.

Обулся он только на улице.

Проходя под окнами той самой квартиры, Парод Ливерьевич Ермин услышал два выстрела и женский короткий визг, будто оборванный в самой точке рождения… Потом он увидел пули над собственной головой и уловил, как будто со стороны, как что-то, не относящееся к нему, три выстрела. Стреляли явно в него. Ещё он видел, правда, на почтительном расстоянии смертельно бледное лицо офицера и его трясущуюся руку. И последнее, что он успел отчётливо понять: офицер выстрелил себе в рот… И это был шестой патрон того самого револьвера…

Парод Ливерьевич Ермин несколько минут полубежал. Мыслей не было никаких, и впоследствии эти минуты будто выпали из его жизни абсолютно, будто их и не было.

Очнулся он только тогда, когда жгучие лучи июльского солнца напомнили о себе, заставив его организм выводить через кожные поры вредные вещества. Он остановился, глядя в какое-то пространство и пытаясь начать что-то соображать. От недавнего алкогольного, как, впрочем, и от любовного, опьянения не осталось и бисерной капельки. Однако столь резко образовавшаяся трезвость не доставляла никакого удовольствия, ибо производила отнюдь не приятные мысли и ощущения. Получалось, будто он кого-то убил…

-Тьфу ты! Что за чёрт?!- он тряхнул головой и решительно пошёл куда-то, стараясь ни о чём не думать.

Однако это весьма не удобное положение дел заставляло-таки обращать на себя внимание. Парод даже ускорил шаги, хотя солнце и пекло невыносимо, будто крича: «Путник, остановись! Что творишь?! Испепелю!»

Наконец, Парод Ливерьевич остановился и огляделся вокруг.

Вокруг драконово гудела знакомая улица, пестрела летними платьями, подчёркивающими красоту обнажённых ножек, разнообразными причёсками, задорными парнями, звенела многоголосьем, смехом, гудками машин, их рёвом, уносящимся в заманчивую даль… Эх ты, живая, душная, всеобъемлющая и притягательная для нас летняя улица!!! Не могу тобой не восхититься мимоходом… А улица не имела лица…

Блуждающий в сверкающе-копотном пространстве взор Парода неожиданно нашёл точку опоры. Это были городские часы. Они показывали двенадцать часов ровно. Парод подумал, что было бы неплохо сейчас отменить в своём организме порядок трезвости. Немножко, совсем чуть-чуть! Чисто для естественного баланса. Для, так сказать, душевного равновесия. Он же этого достоин! Всё-таки сегодня в него стреляли целых три раза. Да и сам он ощущает себя не в своей тарелке, а в тарелке какого-то убийцы.

Теперь Парод узнал эту улицу. Здесь утром они с братом беседовали в ресторанчике (правда, лучше не вспоминать о чём). Кстати, как там этот бедняга Пашка-схимник? Небось во всю к смерти готовится, чудачёк. Парод мог поклясться чем угодно, побожиться, что Павлин даже расстроится, если не умрёт прямо в нынешнюю полночь. А вот и тот ресторанчик – надо туда. Там хорошее вино. И он направился в тот ресторанчик.

Парод Ливерьевич Ермин сидел и пил. Его «немножко» на данный момент помещалось в двух бутылках, которые стремительно пустели. Скоро он ясно почувствовал, что чревоугодие – это, конечно, хорошо, но нужно добавить ещё и немножко сладострастного блуда. Совсем немножко: всему ж должна быть мера. Да, эту истину он, пожалуй, уже усвоил.

А вот и вполне подходящая кандидатка.

Буквально за соседним столиком сидела совсем одна юная девушка лет восемнадцати. От неё веяло свежестью и какой-то удивительной беззащитностью, что особенно тронуло чуткую душу Парода. Блондинка с длинными – длиннее эротиидиных – волосами, большими глазами цвета чистого неба; судя по всему, тихая, скромная. Если приглядеться, то она могла бы напомнить Эротииду, но только совсем юную и непорочную. Это сравнение на мгновение промелькнуло перед глазами Парода, заставив его сердце болезненно сжаться, но он тут же отмёл все сомнения в сторону, сказавши себе: «Тем более! Её нужно оживить».

-Простите, девушка! Хороший денёк, правда?

Блондинка вздрогнула, смущённо зарумянилась: с нею ещё ни разу в жизни не заговаривал незнакомый мужчина. Тем более, и это она сразу почувствовала своей ещё непорочно юной интуицией, мужчина был непростой.

-Да, очень. Жарко только. – у неё был красивый, какой-то успокаивающий голос, хотя сама обладательница того голоса явно волновалась и обреталась в нервном напряжении, ибо не знала, что следует делать в подобной ситуации.

-А что же вы хотите: июль всё-таки. – снисходительно-ласково усмехнулся Парод. –А вы здесь одна? Или кого-то ждёте?

-Нет, нет. Я одна. – она смотрела на него растерянно, будто спрашивая: «Что мне делать?»

-Хорошо! А вы разрешите мне присоединиться к вам?- Парод продолжал улыбаться своей сверхобаятельной улыбкой.

-Да, пожалуйста… Садитесь… – теперь она смотрела на него как-то испуганно, вся сжалась и вовсе разрумянилась.

А Парод Ливерьевич привычным манером уселся за столик, слегка развязно, как привык всегда делать в опалённом алкоголем состоянии, подозвал симпатичную официанточку. Убедив свою новую знакомую не робеть и смело заказывать – он всё оплатит – и выслушав её скромные пожелания, он сделал-таки довольно богатый заказ.

-Простите, но я вина не пью. – робко улыбалась блондинка.

-Нет, нет! Так, детка, не пойдёт! Надо попробовать. Да и нельзя отказываться, дорогая, когда угощают. – он был весьма ласков. -Как твоё имя?

-Ангелина.

-Очень рад! Какое красивое имя! Возьми, Ангелина! Хотя бы пригуби, попробуй – вдруг понравится. Только не делай больших глотков: удовольствие не любит жадной спешки. Эту истину запомни: она подходит ко всем случаям жизни. Ну, как?

Она смотрела уже без страха прямо на него.

-Интересно. Необычно. Будто пью сок жизни!

-Вот видишь, Ангелина! И не надо ничего бояться! Я вообще считаю, что в жизни необходимо всё попробовать. Не совсем всё, конечно… Но многие вещи точно. – он пододвинулся поближе и продолжал доверительным тоном: -Вот мой брат, например. Он так совершенно не считает. Он признаёт лишь добродетель и постоянно её проповедует направо и налево. А я не припомню, чтобы кому-нибудь от его добродетели было по-настоящему хорошо. А я живу себе, живу. И зла, вроде, никому не причинил.

-Простите, что я вас прерываю, но разве вы не признаёте добра? Кстати, совсем забыла, как вас зовут?

-Это я забыл представиться. – усмехнулся Парод. -Парод – моё имя. Что касается до добра, то я, наверно, не совсем точно выразился. Нет, добро я признаю; его надо делать. А то как же? Только зачем же жертвовать собой, собственным здоровьем ради того, чтобы все заметили и дружно похвалили. Мой брат, Павлин…

Ангелина внезапно рассмеялась.

-Что такое?- удивился Парод.

-Простите, пожалуйста! У вашего брата такое смешное имя.

-Ничего смешного. – Парод строго посмотрел на собеседницу. -Нельзя, милая, над именами смеяться… Впрочем, ты права! Подходяще! Вот бедняга! – тут он сам рассмеялся, а Ангелина смутилась окончательно и стала извиняться. Потом, потупившись и смущённо улыбаясь, добавила:

-Простите… Не хочу показаться бестактной… Но… Но у Вас с Вашим братом такие странные имена. А откуда они? Простите, пожалуйста!..

Парод снова рассмеялся:

-Ах, это!.. Ну, это нашему бате спасибо! Оригинальный был человек! Представляешь, его настольной книгой был «Православный именослов»! Он очень любил имена, которые теперь не в ходу или очень редки: вот и одарил нас экзотикой, так и крестил. Меня, вот, в школе Пародией обзывали. Ну, а братца, сама понимаешь… Павлин-Мавлином. А батя сам был экзотикой. Ливерием его звали.

-Ах, да… Простите, а Вам никогда не хотелось поменять имя?

-Да нет! Нас родители так воспитали, что мы с братцем гордимся своими именами. В самом деле, поищи где-нибудь второго Парода или Павлина! Вряд ли найдёшь!.. И перестань извиняться: всё ok!

Дальше разговорились о разных пустяках. Парод поймал себя на мысли, что он относится по-отечески к этому вчерашнему ребёнку. «Нет! Всякому ж разврату есть свой предел! А я её только развращу, опорочу. Нет! Надо как-то аккуратно пресечь наше общение. Я ж себя знаю… Не выдержу ещё, не дай Бог… Но стоп! Что за сантименты?! Что за дурацкие мысли?!»

-Пойдём, Ангелок, прогуляемся. – Предложил он.

-Хорошо. Куда пойдём?

-Туда, куда скажешь.

Парод расплатился за удовлетворённое чревоугодие и уютное местечко, и они отправились вдоль улицы. Он зачем-то взглянул на часы: шестнадцать часов. «И куда день так быстро уходит?» – спрашивал он себя с непонятным беспокойством, которое только разрасталось скользким, пульсирующим спрутом, обнимала всю утробу неприятной кислотой. Почему-то вспомнилась Эротиида… Жалко! Искренне жалко! Наверно, надо было в полицию позвонить… Но до звонков ли тут, когда в тебя стреляют? Жить-то хочется! Ох, как хочется! Впрочем, чёрт возьми! – по его ж вине всё это случилось…

-Послушай, Ангелок, детка! – заговорил он взволнованно. -Надеюсь, ты понимаешь, что сегодняшняя наша встреча – встреча, так, на один день. Я старше тебя лет на десять. И ещё: я редкостный повеса, хотя мне и тридцать. И меня пока это вполне устраивает: так до старости и доживу, а там буду уж каяться. А тебе связываться со мной не нужно: погублю только. Найдёшь себе парня – с твоей-то внешностью и душой это будет легко – и люби его. Но и про меня не забудь: в жизни не бывает ничего случайного…

-А вы женаты?

-Нет! Что ты, смеёшься?!- Парод Ливерьевич рассмеялся. -Дамы от меня без ума. Некоторые даже так глупеют, что готовы выйти за меня. Но я ведь не враг сам себе! Зачем я стану добровольно себя сковывать семейными узами? Появятся обязанности… Нет! Пока рано. Может, как-нибудь потом.

Ангелина шла спокойно. Правда, её лицо было теперь серьёзно и озабочено. Таким порядком они прошли в молчании минут пять. Она совершала движение справа от него.

С самого утра в нём не было столько противоречивых чувств и мыслей. Проснулась та самая проклятая взвинченность, что беспокоила его периодически целый день. Вместе с тем, присутствие Ангелины успокаивало: она будто очищала его собственной чистотой. Но приходили новые тревожные думы. Начинало смутно казаться, будто он делает что-то не так. Но что?

-А знаете, я ведь вас даже не осуждаю. – заговорила вновь Ангелина. -То есть, немного осуждаю. Ну, согласитесь, зачем же быть таким распутным? Но всё-таки хорошо, что вы пока не женились. Значит, вы понимаете всю вашу ответственность перед будущей женой, семьёй. Значит, вы способны работать над собой. Простите меня, это, может, прозвучит грубо и неуважительно по отношению к вам, но вам, признайтесь же, лень работать над собой. Но ведь так нельзя. Пора уже и за ум браться. – Она засмущалась, опустила глаза, потом подняла их вверх.

-Хм! А ты мудра, однако! – улыбнулся Парод. -Что ж! Говори, говори. Смелее: я не кусаюсь.

Ангелина рассмеялась. Потом, снова посерьёзнев, спросила:

-Раз уж вы решили быть со мною откровенным и относитесь ко мне так серьёзно, то скажите, а много ли у вас любовниц? Или нет! Не так! Любите ли вы кого-нибудь из девушек по-настоящему?

Парод Ливерьевич Ермин глубоко задумался. Вспомнилась Эротиида – и всё-таки, как Ангелина на неё похожа, но только более чистая и оттого, видать, более мудрая, почти светящаяся каким-то неведомым внутренним сиянием. И ещё одна… Таинственная незнакомка, которую он видел раза два где-то в этом мегаполисе…

-Да, пожалуй. – ответил он после паузы. -Даже две такие… Одна – моя любовница… Страшно похожа на тебя, но только старше и волосы её короче. Была похожа… А сегодня умерла… А другой я не знаю, но она какая-то таинственно-красивая… Видел где-то раза два. Буду искать её, конечно…

-Минутку, вы говорите, что ваша любовница, ну, та, которую вы любите по-настоящему, умерла. Но почему же вы тогда продолжаете развлекаться? Это же трагедия! Как же вы так?!

-Не надо, Ангелина, меня об этом спрашивать! Я просто хочу забыться. И так-то тяжело… Тут обстоятельства такие… Ты их не знаешь, а осуждаешь меня. Мне не осуждение нужно сейчас, а поддержка! – действительно, сейчас Парод чувствовал себя как никогда усталым и разбитым.

Ангелина испуганно поспешила извиниться, заверить его, что ни в коем случае не осуждала, а просто ей не совсем понятна сложившаяся ситуация и хочется разобраться. Она дала Пароду свою руку и как-то особенно нежно и ласково обвила своими пальцами его сочную, полную жизни кисть. Он тут же почувствовал успокоение.

-Можно ещё спросить? – она робко взглянула на него.

-Спрашивай.

-Только, пожалуйста, не подумайте, что я вас осуждаю. Я просто всё хочу понять… Вот вы говорили, что у вас есть целые две любимые девушки. Но ведь по-настоящему можно любить только одну. Кого же вы всё-таки любите?

-А ты уверена, что по-настоящему любить можно только одну?

-Абсолютно. Это не вызывает у меня никаких сомнений.

Парод Ливерьевич снова задумался. Никогда в жизни он не думал столько и так напряжённо, как сейчас. И в самом деле, кого? Ведь словам Ангелины он поверил почти безоговорочно: в них он на каком-то чисто интуитивном уровне чувствовал воплощение истины, которую всё ж уважал. И всё-таки… Тут он осознал, что к Эротииде он испытывал жалость, непонятное ему самому сострадание (это помимо сладострастных вожделений), но не любовь. Это было открытие, глубоко поразившее его. Однако поразило его, пожалуй, не то, что он не любил Эротииду – сие им всегда смутно подозревалось, – а то, что все его привычные установления рушились прямо на глазах; всё пришло в какое-то чудовищное движение. А та, вторая? Её надо будет поискать. Обязательно!

Всё это Парод, как есть, рассказал Ангелине. Он ей доверял.

Так прошли они ещё некоторое время. И опять знакомые места. По-страшному знакомые. Вот тот самый дом. Возле него полицейская машина, полицейские, толпа любопытных.

Парод Ливерьевич вздрогнул, остановился, почти физически ощутив, как смертельная бледность растекается по его лицу. Он невольно сильнее сжал Ангелинину кисть, подтянул Ангелину к себе поближе.

-Что с вами, Парод? – спросила блондинка встревожено.

-Ничего, ничего. Прости, мой юный друг! – Парод говорил хриплым шёпотом, который нервно дёргался.

Внезапно ему почудилось, что кто-то тронул его сзади за правое плечо и шепнул на ухо:

-Помни про срок. Это не шутка.

Парод Ливерьевич Резко обернулся, но никого сзади не было.

-С вами что-то происходит. Расскажите мне: я ведь за вас искренне переживаю. – настойчиво попросила Ангелина.

-Пойдём отсюда, и я тебе всё расскажу.

И он рассказал ей всё без утайки, ибо ясно почувствовал потребность в  чьём-нибудь совете.

Ангелина долго молчала. Потом произнесла:

-Это серьёзно. Вам нужно дожить этот день достойно. А вдруг вы сегодня умрёте. Мне кажется, что вы уже на верном пути. Но не бросайте начатое. Только тогда вы сможете упокоиться. Думаю, нам надо разойтись, чтобы я не мешала вам более, как мешает монаху наш прекрасный, но грешный мир. И не возражайте ничего! Я вас запомню на всю жизнь. Вы правильно сказали, что в мире нет ничего случайного. Вы меня многому научили, сделали взрослой. Надеюсь, и я была вам хоть чем-нибудь полезна… Я даже немножко полюбила вас. Вы такой трогательный и живой! Уверена: вы достигнете благого конца. Желаю вам… – тут она оборвала фразу, а глаза вдруг стали матовыми от накатившей влаги; смогла лишь добавить, нежно пожимая ему руку: -Прощайте!

-Прощайте, мой друг, мой Ангелок! – ответил Парод не сразу – она уже уходила. -Я вас, Ангелина, никогда не забуду!

После Парод Ливерьевич ещё скитался по разным местностям, пока вновь не явился на улицу с ресторанчиком. С внезапной силой потянуло к чревоугодию, и он безвольно направился было к ресторанчику. Но в тот же момент увидел идущую по улице ту самую загадочную незнакомку в длинном платье, взятом, по всей вероятности, у тихого вечера.

Куда пойти: снова пить, снова в тот замкнутый круг или за ней?

И Парод Ливерьевич Ермин решился. Он кинулся за молодой особой.

А между тем было двадцать часов ровно.

 Приходил задумчивый закат.

Цивилизация склонялась к своему осмысленному итогу. Теперь она сбросила с себя ярмо потной и ржавой работы, чтобы, наконец, познать пищу от собственных беспечных мук. Урбанизированный дракон успокоился, перестал самосжигаться душным пламенем: прежняя ленивая жара приотпустила охрипшие от многочасового приступа астмы города. И всякое движение теперь замирало, утомлённое от самого себя, наскучившее самому себе, дабы разобраться с созданным им самим положением дел. Железобетон смиренно сквозь зубы выдыхал, неохотно отдавая мозолистое тепло, накопленное в течение оранжево-красного дня. Но всё-таки всё затихало. И ржавый скрежет футуристических зубов тоже. Эти челюсти просто устали пережёвывать урбанизационную активность, охотно поддались прохладно-влажной истоме.

Теперь свой скромный реванш брала природа. Она сшила покрывало из узорчатых облаков, разбавляя той живительной прохладой концентрацию солёной копоти, разгоняя армии урбанизационного праха. А копоть и прах, не исчезая, однако, совсем, оседали, плотно ложились на холодеющую мозоль асфальта и бетона, прижимаясь к ней. Это было тихое торжество природы.

 Павлин Ливерьевич Ермин, законопослушный гражданин и раб Божий, чувствовал себя полностью и безоговорочно удовлетворённым днём прошедшим. Всё было исполнено по заповедям: никого из ближних своих не обидел, был почтителен со старушками, ничего не украл, никого не убил, не блудил, не чревоугодил и так далее по списку. Даже прощения у непутёвого брата попросил… Впрочем, о братце он давно успешно забыл, дабы не впадать лишний раз во грех и не поддаваться разнообразным искушениям. Нужно было себя спасать, а Парод – конченый, погибший человек, грешник, дьявол во плоти. Утянет ещё, не дай Бог, в болото и бросит с дружелюбным смехом в аду – не выберешься!

Но теперь-то абсолютно всё приобретало осмысленный, канонически правильный финал. Скоро – итог, и он готов к этому итогу. Да, он, пожалуй, даже с радостью умрёт: до смерти надоел сей грешный мир с его соблазнами, всякими ближними, о которых надо заботиться, любить как себя самого, хотя от них никогда ничего подобного не дождёшься, а только искушений лишних наберёшься. Вот, например, его брат… Но ведь он не думает о брате! А что о нём думать? О дьяволе ж нельзя думать: испачкаешься и век потом не отмоешься! А он не то, что думает о дьяволе (братец, в смысле), а делает-таки всё по приказам да советам дьявольским, да ещё и славит его имя, чертыхаясь постоянно. Впрочем, он давно уж не вспоминает об этом конченом грешнике…

Надо было создать неподвижное положение, чтобы не нагрешить, чего доброго, лишнего перед смертью своей и встречей с Богом. А потому, дабы обеспечить себе данный порядок вещей, Павлин, предварительно поставив перед иконами свечи, отправил своё тело в гроб, сложил руки крестом – всё по обряду и правилам – и закрыл глаза. В голове наступила гулкая тишина. И Тьма…

И так было очень хорошо. Правда, какие-то мысли лезли, но он их успешно отгонял. Зачем лишний раз думать теперь? Да и о чём думать-то? Не нужно!

Текло холодное и бездумное время. Текло ужасно медленно, адски медленно. С каждой тяжёлой минутой нарастала тупая, необъяснимая тревога, в душу прожорливым червём заползало сомнение. А придёт ли вообще смерть? Тогда зачем же он сегодня так старался? Зачем так готовился? Ноги уже холодели, как, впрочем, и губы, руки, которые были всегда холодны.

Павлин не выдержал, встал: надо было взглянуть на часы. Они показывали двадцать один час ровно. Ещё три часа…

Из приоткрытого окна дунул лёгкий порыв вечернего прохладного ветра, задул свечу. Павлин удивился про себя, почему этот лёгкий порывчик был ему так неприятен, но тут же постарался ликвидировать это удивление как ненужный элемент, как отродье греховного естества. Он только подошёл к окну, чтобы закрыть его, устранив свою досадную оплошность. Но прежде выглянул на мгновенье на улицу.

На улице стояла та самая слепая старушечка из церковного двора и будто смотрела прямо на него. Конечно, она не могла его видеть. Она просто попала на незнакомую пустынную улицу и заблудилась. Теперь старушка стояла, дрожащая болезненной дрожью, опираясь на единственное тёплое, что у неё осталось, – на толстую деревянную палку, обративши своё личико-печёное яблочко к небу, как будто в смиренной молитве.

-Ох, чёрт! – воскликнул Павлин и поспешил закрыть левой рукой окно, перекрестивши три раза правой рот свой.

Последнее, что он успел увидеть, задёргивая тяжёлую, чёрную, как ночь, штору,– это была машина, которая на полной скорости сбила старушечку с ног и помчалась дальше; старушка упала на спину, глядя будто вмиг наполнившимися зрением очами в небеса, в тёплую даль. А на следующий день её нашёл священник из того храма, и её с миром похоронили на церковном кладбище.

Павлин зажёг свечу перед иконами, ещё раз помолился за свою грешную душу и снова лёг в гроб, оформивши себя по всем порядкам: положение его тела было строгим, прямым, как у свечки, которую забыли поставить, а скрещённые руки снова надёжно отгородили его сердце от всяческих искушений мира сего. И снова всё стало чисто, бездумно. Все искания и размышления были безжалостно ликвидированы. Гулкая тишь… И тьма…

Смерти он не заметил. Она окутала его постепенно, не душила, не жгла. Она лишь применила одно мгновенье и оставила его с холодным лицом…

Всё произошло в срок и сомнению не подлежало.

 Парод Ливерьевич Ермин кинулся за той таинственной незнакомкой, что проходила в вечерний час июльской пятницы. Больше ресторанчик не манил его своими мнимыми соблазнами. Теперь он ясно почувствовал, понял, что ему хочется чистой любви, а не сладострастного упоения. Теперь ему не хватало настоящей любви. Именно любви, а не просто дружбы, как это было с Ангелиной, которой он, конечно, будет всю жизнь (сколько уж там от неё осталось) благодарен: ведь для него Ангелина явилась чистым и мягким, всепонимающим воплощением истины. Но хотелось любви. Точнее, хотелось самому любить, хотелось понять, что это такое, как работает, что даёт. И не надо ответа! – он и так будет вполне доволен, даже счастлив. Только бы любить самому!

-Девушка! Простите! – окликнул Парод незнакомку.

Сейчас он поравнялся с ней. Если ответит, то ему очень и очень повезёт: ведь в ней чувствовалось нечто особенное, будто неземное, туманное. Пока Парод Ливерьевич успел рассмотреть, что это была блондинка с длинными, как у Ангелины, волосами – третья блондинка за день, но только наиболее светлая из них, – высокая, в длинном, будто сшитом из туманов, платье, шла спокойно, словно посланница далёких звёзд.

-Да, молодой человек. Я вас слушаю. – она одарила его какой-то божественной улыбкой, но шага не замедлила, продолжая нести своё спокойное достоинство.

Как повезло: начало есть! Парод слышал чистый и, вместе с тем, тёплый, с лёгкими оттенками бархата голос, который можно было сравнить с игрой на виолончели с нотками бамбуковой флейты. Он невольно вспомнил голоса сегодняшних дам: глубокое, затягивающее и страстное контральто Эротииды и небесной чистоты, по-скромному тихий Ангелины. Парод поймал себя на том, что он сегодня много сравнивает. И это началось, как ему вдруг показалось, со знакомства с Ангелиною…

-Хороший был день, не правда ли? – обратился он к ней непринуждённо, с обычной обаятельной улыбкой, но сердце его пульсировало с неведомой до селе силой.

Парод Ливерьевич продолжал волноваться: а вдруг она поспешит завершить разговор с незнакомым мужчиной. С подобными девушками ему ещё не приходилось общаться: от неё веяло какой-то внутренней силой, она, по всей видимости, знала себе цену и уж, конечно же, в ней не было ни капли легкомыслия либо наивности… Но не было ж до сих пор такого, чтобы какая-нибудь дама вдруг не пленилась его улыбкой! Так неужели эта не очаруется?

-Вы правы, но мне этот вечер больше нравится. – таинственная незнакомка говорила так же спокойно, как и шла. -Не знаю, как вам, а мне по душе эта небесная задумчивость. Если посмотреть сейчас на небо, то можно заметить будто плавный ход величественной реки. Это освежает и успокаивает, даёт отдых утомлённой душе. А день был всё-таки тяжёлый, будто страдал одышкой.

-Да, вы, пожалуй, правы. – теперь Парод пытался удержать всеми способами соломинку разговора. -Действительно, денёк жарковат вышел. Впрочем, он мне очень понравился: в нём было столько жизни.

-В нём было больше страстей, чем настоящей жизни. – мягко возразила она. -Разве может жизнь встать в полный рост под адским зноем? А я лишних страстей не люблю… Впрочем, не о погоде ж вы со мной говорить собирались. Простите, но зачем же вы ко мне подошли?

Парод встревожился. Соломинка ускользала, и нужно было что-то срочно придумать, чтобы спасти положение дел и познакомиться-таки с этой немного странной, на первый взгляд, девушкой.

-Мне, откровенно говоря, стало одиноко и скучно. Понимаете, мне не хватает хорошего общения.

-Простите, я хочу вас предупредить, что если вы желаете склонить меня к любовным сношениям, то, боюсь, это будет бессмысленно, ибо я принципиальна в таких вопросах. Но просто пообщаться с вами я согласна, если вам нужно какое-то утешение.

-Да, да, конечно, просто пообщаться! – энергично закивал Парод, изо всех сил цепляясь за соломинку.

-Тогда давайте куда-нибудь зайдём.

-Куда ж это?

-В какое-нибудь уютное местечко, где можно спокойно, без лишнего шума посидеть и поговорить. Неподалёку есть одно такое преславное кафе.

-Прошу прощения, но я не хотел бы идти в кафе. – Парод казался испуганным.

-Что с вами? Может, у вас денег нет? Не переживайте: я всё оплачу.

-Нет, нет! Не в деньгах дело. Просто за сегодняшний день я уже набегался по ресторанам. Тут не совсем приятные воспоминания… Точнее, у меня, кажется, начинается непонятное отторжение подобных заведений. Чёрт возьми!.. Ох, простите!

-Что же вы тогда предлагаете?

-Можно пойти к вам… Ну, то есть, можно поговорить в парке. – он взглянул на неё исподлобья с давно не знакомой робостью.

Девушка резко остановилась, долго смотрела на него, будто пыталась его понять. Теперь Парод Ливерьевич смог рассмотреть, что у неё были глубокие, как байкалы, бесконечные и ясные, как небеса, синие очи.

Наконец, она тихонько и тепло рассмеялась и сказала:

-Ладно! Вижу, вы сегодня совсем утомились… Пойдёмте ко мне.

Жила она на первом этаже четырёхэтажного дома, что скромно теснился в каком-то пыльном переулке, соединённом с общей монументальной цивилизацией одними лишь трамвайными путями. В подъезде пахло чем-то старым, будто подгнившим, грязным, и это почему-то сильно нервировало Парода. Он даже подумал, что, может, лучше было бы уйти отсюда, вернуться из этих трущоб в уютный котёл цивилизации, к людям, к развлечениям, к готовым на головокружительную ночь любовных утех с ним девушкам и женщинам. А эту даму, видимо, и хитростью нельзя было склонить к сладкому блуду. Нет, она к себе положительно манит! Всё же надо попробовать… Хотя он, кажется, совсем недавно желал просто любить и ничего больше!..

Девушка открыла дверь, пригласила гостя за собой. Приведя руки в необходимую чистоту, они прошли на кухню, где хозяйка сразу начала хлопотать.

-Простите, мы с вами, кажется, так и не познакомились. – улыбнулся Парод Ливерьевич из-за стола и тут же представился, спросивши её имя.

Сейчас он улыбался просто, стараясь не допускать до глаз своих похотливого огонька, который частенько возникал при его улыбке.

-А я Еннава. Вы, Парод, какой чай будете: чёрный или зелёный?

Да! Это была не Эротиида. Та-то знала, что предлагать при встречах на квартире! Она никогда не предлагала чай, а только кофе – она делала отличный кофе с перцем – либо уж сразу хорошее вино. Ну да ладно! Он выпьет зелёного чаю.

Наконец, Еннава тоже села. Теперь он имел возможность разглядеть её хорошенько. Рядом с ним сидела девушка лет двадцати пяти с ясным взором, в котором чувствовались и чистота, и жизненная опытность, и некий скрытый ум. Она не переодела своего вечернего платья, в котором оставалась таинственной и будто овеянной какими-то зазвёздными туманами. Её голос, спокойная, ровная, как течение равнинной реки, манера говорить, взгляд неизмеримой глубины, волосы, какой-то притягательный аромат подчёркивали ту её загадочность.

-О чём вы со мной хотите поговорить? – спросила Еннава, внимательно, но ненавязчиво  разглядывая гостя.

-Задайте тему вы.

-Хорошо. Тогда расскажите мне, пожалуйста, о себе. Что вы за человек? Как живёте?

-Хм! Хороша тема!

-Вы, Парод, сами просили задать тему разговора. Вот я и задала. И мне это действительно интересно. Не для связки слов спрашиваю.

-Да я не возражаю. Только не знаю, с чего начать.

-Можете сперва кратко. Самое основное: о вашем характере, что вы любите.

Парод Ливерьевич закрыл глаза, задумался на полминуты. Потом сказал так:

-Многие говорят, что я легкомысленный, бабник, пьяница, обжора и тому подобное. А я просто очень, ну просто очень, до сладкой, щемящей и радостной боли люблю жизнь. Я люблю жить во всю: люблю ощущать полный, здоровый вкус удовольствий, люблю развлекаться без оглядки, обожаю авантюры… Да, я бабник – но женщины любят меня, ласкают меня: конечно, мне это нравится, так как каждый в глубине души хочет быть любимым. Да и зачем я стану отказывать им, если им нравится быть со мной, раз им хорошо со мной? И зачем лишать себя удовольствия? Разве не так? Да, я много пью, ем. Но я не алкоголик и не обжора: я всё всегда употребляю в меру. И никто ещё не замечал меня валяющимся под забором, как последняя свинья! Некоторые обвиняют меня в том, что я, видите ли, слишком часто сквернословлю. Но, чёрт побери, не могу ж я совсем держать свои эмоции: уж как умею, так их и выражаю! Да и не использую я совсем уж низких ругательств…Ну, почти не использую… Люди обвиняют меня в вечной праздности. Но это чистая ложь! Я работаю… Да, плохо, да часто опаздываю, но как-то всё-таки работаю. Я просто слишком свободолюбив и бесшабашен, чтобы подчиняться графикам. Вот!

Парод будто на время забылся, разгорячился и говорил громко, возбуждённо, словно какой-нибудь оратор. Всё накопившееся в его душе будто рвалось теперь из него мощным фонтаном. Но теперь он опомнился, резко остановился, а про себя подумал: «Что же я такое говорю? Не так девушке о себе рассказывать надо! Во всяком случае, при первом знакомстве. Я ж хочу её соблазнить!»

-Вы, Парод, однако, разгульно живёте. – чуть дрогнула губами в полуулыбке Еннава, а сама смотрела прямо перед собой и серьёзно. -И вы всем довольны? Вам действительно так хорошо?

-Очень даже! У меня всё есть: любимые женщины, которые и меня любят без оглядки, деньги – отцовское наследство… Весь мир передо мной, как окно, распахнут! Чего мне ещё желать?

-А если всё это – пустая, лицемерная картинка? Или если это всё вдруг закончится в один миг? – теперь она снова пристально смотрела на него.

Парода всего передёрнуло внутри от этого взгляда: припомнилось то, что он с непонятным упорством всё ещё пытался забыть, а иногда это ему даже удавалось. Сейчас же в том бездонном взгляде ему почудился неумолимый голос истины, пророчащей приближение урочного часа. Стало как-то не по себе. А она тут ещё добавила:

-Простите, Парод, но у вас глаза какие-то странные. Они будто присыпаны пеплом, и взгляд будто незаметно тяжелеет… Вы, конечно, вполне здоровы, но мне почему-то кажется, что не долго вам осталось здесь быть беспечным… Простите, конечно… Понимаю, вам всё это неприятно слушать. Может, и ерунда: всего лишь игра девичьего воображения… Но всё же!

Парод внезапно вскочил, шатаясь и тяжело дыша:

-Мне что-то душно. Я выйду, пожалуй…

-Давайте я открою окно. – встревоженно предложила Еннава и встала.

Взгляд Парода Ливерьевича случайно упал на настенные часы, которые показывали двадцать один час ровно. Три часа… Он вздрогнул, как натянутая струна, по которой провели пальцем, и спросил охрипшим шёпотом:

-Еннава, милая, а у вас есть комната, где нет настенных часов? Если да, то проводите меня, пожалуйста, умоляю, туда!

-Это моя спальня. Хорошо, пойдём.

По просьбе Парода, Еннава закрыла дверь в спальне, убрала с тумбочки будильник; затем подошла к окну, раздвинула шторы, открыла окно.

Мимо рассыпал свои монетки-перезвоны говорливый трамвай, сейчас полупустой; подмигнул задорными огоньками и, завернувши с протяжным воем, будто нехотя, исчез, растворился в сторону затихающего желудка цивилизации. Трамвай тот был как последний лучик движения по накатанным рельсам, с заранее определёнными намерениями и заранее определённым финалом. Хотелось попасть в него, вырваться из пугающей тишины, получить свою порцию веселящего газа в виде его задорных песен. Эх, трамвай, трамвай! Куда ты мчишься? И спасибо тебе, что ты мчишься: ведь у тебя есть своя колея, которую ты уже выбрал! А мы? А мы поищем свою. Спасибо тебе за этот лучик, что указывает: путь всегда есть, хотя его надо сперва найти…

Парод Ливерьевич не без внутреннего сожаления проводил взором трамвай и снова вернулся в тишину, к непонятным страхам, сомнениям, мыслям… И к Еннаве.

Парод Ливерьевич медленно прошёл через комнату, тяжело опустился в кресло. Всё-таки с ним творилось нечто определённо странное, то, чего никогда с ним не происходило. Он никак не мог отвязаться от ощущения, перерастающего в мысль, что он делает что-то не так, как надо бы делать. Но что же? Что же? Этого Парод никак не мог понять, а потому старался во всю гнать эту чушь вон из головы, дабы настроить собственный организм на программу, по которой он и проводил успешно всю свою жизнь, – на программу максимального получения удовольствий от разгадывания этой девушки в вечеротканном одеянии и склонения её к афродитальному акту. Однако Парод ловил всё чаще и чаще себя на том, что ему больше хочется просто поговорить с этой по-прежнему таинственной, даже какой-то незнакомой девушкой. Впрочем, нужно было начинать, и он прервал молчание, позвав каким-то неожиданно для него самого просящим голосом:

-Еннава! Еннава! Подойди сюда.

-Я здесь. – она села в соседнее кресло, стоявшее справа от того, где помещался Парод. -Я слушаю вас, Парод.

-У вас, Еннава, при такой красоте, наверно, много поклонников. И вы до сих пор одна живёте? Или, признайтесь по секрету (мне вполне можно доверять), ваш муж в отлучке?

-Нет, нет. – Еннава будто даже и не обиделась на недвусмысленные намёки. -Меня мало кто знает. Я живу тихо, а поклонники мне вовсе не нужны. Уж поверьте мне: я девушка приличная и никогда не бросаюсь с головой в случайные отношения. Меня так воспитали… Я с этим живу.

-А я ведь случайное знакомство! Вот я вас и уличил!

Она рассмеялась и возразила:

-Я просто чувствую, что вам можно доверять. Я верю своему внутреннему голосу… Знаете, это трудно объяснить. Даже я до конца этого не понимаю.

-Странное дело! А мне казалось, что я похож на натурального повесу. Тем более, что бабёнки ко мне так и липнут (естественно, не для простых разговоров). Но они все другие… Таких, как ты, я, пожалуй, никогда не встречал.

-Вы просто плохо смотрите вокруг. Приглядитесь внимательней и увидите, что я самая обыкновенная девушка. Таких, как я, много.

-Не думаю.

-Парод, я же думаю, что это пустая тема. Расскажите лучше, почему вы такой нервный. Вы чем-то напуганы?

-Разве это так уж важно? – он весь напрягся, почти полностью повернул своё тело в её сторону.

-Конечно, важно. Я чувствую: вам хочется, вам нужно со мной чем-то поделиться. Разве не так?

-Всё так… Но, право, всё это слишком тяжело и как-то непонятно. Поболтаем лучше о другом.

Еннава слегка приблизилась к нему, положила свою правую руку на его правую:

-Не хочу быть назойливой, но мне кажется, вы должны найти в себе силы… Если потребуется, я помогу: мне вполне можно доверять.

Парод вздохнул и согласился. И без того он уже понял, что всякая эта уютная похоть улетучилась из его сущности под ясным взглядом Еннавы. Взамен той прежней похоти на образовавшееся вдруг свободное место нужно, просто необходимо было разместить нечто вразумительное. Видимо, пришла пора впустить в себя тот фонтан, что целый день рвался в дверь его  души.

И он всё рассказал, ничего не упуская. Уже в который раз он прокручивал в себе этот странный, какой-то мутный день. Было мучительно. Но Парод чувствовал: он, кажется, попал в нужную гавань и остаётся только как-то выбраться на мирный остров, где всё встанет на положенные места.

-Еннава, что мне делать? – спросил он, страшно волнуясь.

-Нужна исповедь.

Парод Ливерьевич беспокойно и напряжённо посмотрел в окно, на дверь и стены, пожевал в нерешительности губами, нервно, будто страдая неведомым удушьем, сглотнул слюну и перевёл глаза на Еннаву, но тут же опустил их, сказав при этом:

-Нет… Не могу… Не готов. Понимаю, что, конечно, надо – верю, верю тебе! – но не могу. Не чувствую сил, понимания… И вообще! Нужны ли все эти обряды? Я уже наелся ими от моего Пашки-схимника.

-Это не просто обряд: вы напрасно так думаете. Это очень важно, это необходимо…

-Что ж, я, в таком случае, могу покаяться перед самим Богом. А батюшке не могу говорить. Чисто психологически не могу. Да и не понимаю всё же смысла. – в его глазах обозначилась непонятная паника. -Но что мне делать? Прошу только, Еннава, не оставляй меня! Знаю, что всё у меня неправильно… Но мне надо спешить… Времени в обрез! Ты и только ты сможешь быть моей путеводной звездой!

Еннава лишь вздохнула и взяла его кисти в свои:

-Каждый волен выбирать свой путь. Никогда не поздно обрести истину: ведь стучащему может открыться дверь. Жаль, что вы отвергаете исповедь, но заставлять вас – это ещё большее преступление. Давайте же тогда хотя бы просто помолимся и почитаем «Евангелие». А вы подумаете. Хорошо?

-Хорошо. Только я не умею молиться.

-Ничего страшного. Я вам всё объясню. Одни молитвы вы будете просто слушать и стараться повторять их про себя, а другие родятся у вас сами собой. Главное: откройте сердце.

И они встали к иконам.

После Еннава читала «Евангелие». Она читала про распятие Иисуса Христа, про двух разбойников… Парод остановил её, сказал:

-Постой, Еннава. Мне нужно помолиться…

Затем он склонился пред иконами и стоял неподвижно таким образом некоторое время. Если кто взглянул бы тогда на лицо его, то увидел бы, что его глаза подёрнулись смягчающей влагой. Однако Еннава не только не смотрела на его лицо, но и не подходила даже к нему, дабы не мешать той молитвенной сосредоточенности, что охватила её гостя.

Наконец, Парод вздохнул, неуклюже перекрестился дрожащей рукой и отошёл к окну. Теперь он смотрел во все глаза на улицу. Точнее, его взор был обращён к небу, которое постепенно окутывала нежная и таинственная ночь. Он всей грудью вдыхал посвежевший воздух; потом перевёл взгляд и смотрел в даль, расстилавшуюся перед ним. Парод видел притихший город, подмигивающий редкими огоньками. Подмигивал он призывно, соблазняя, обещая бесконечную роскошь различных плотских удовольствий. Он, город то есть, не спал весь, а лишь только придрёмывал наиболее благонравной своей половиной, разведя при этом остальной половиной довольно бурную деятельность, не зная, как бы ещё выгнуться в развлечениях, и пытаясь выдумать новые. И странное дело: хотя Парод смотрел на пейзажи ночной цивилизации с первого этажа какого-то малюсенького, пыльного переулочка, зажатого в тисках трущобного подола, но весь этот урбокотёл, казалось, расстилался где-то внизу, был некой долиной манящих, как сладострастный взгляд, огоньков. Парод, чтобы не отвлекаться, приподнял взор и попытался заглянуть дальше, за город, где раскинулись свежие просторы природы. Но каменные джунгли оказались слишком велики, будто расплывшееся нефтяное пятно. И лишь река небес оставалась свободной и чистой. Там шли бесконечные караваны каравелл: лёгкие, будто сливочные, по-изящному стройные караваны. А дальше – море Вселенной с маяками звёзд. Наверно, только кто-то очень хороший допускается Богом зажигать те маяки. И бесконечность!..

Парод подозвал Еннаву. Сперва они просто молча стояли подле окна и всматривались в ночной пейзаж, в невероятное небо, вслушивались в квартет тишины. Парод протянул ей по подоконнику свою правую руку – она приняла.

-Диво! Диво! Что за диво! – прервал молчание Парод. -Еннава, я не знаю, что говорят вот эти звёзды, но, я чувствую, они что-то говорят. Может ты мне переведёшь, Еннава? Ведь ты всегда для них открыта.

-Ты думаешь, что это можно передать словами? – она совершенно неожиданно для него перешла на «ты» и при этом смотрела исключительно на него, будто обнимая всё его существо своим тепло-задумчивым взором.

-Но… Но ведь ты знаешь, о чём они говорят? – он в волнении слегка сильнее сжал её руку, однако Еннава не отняла кисти и даже чуть приблизилась к нему.

-Наверное, знаю. Но это непередаваемо. Каждый должен сам найти язык звёзд. Мне порой кажется, что они обращают на каждого взоры с особыми мыслями, предназначенными только для этого человека. И ни для кого больше! А ты посмотри, попробуй: может, поймёшь что-нибудь.

-Я уж смотрел на них… Бесконечность! Но глазам стало больно с непривычки. У меня ж есть лишь одна загадка, которая по-настоящему мучает меня… Радостно мучает. Это ты, Еннава! Сейчас особенно сильно – сильнее, чем в любой момент прошедшего дня, — чувствую, что недолго мне осталось жить. Не успею я понять этих звёзд. Так дай же мне хоть познать тебя! Познать истинную любовь! Я ведь, получается, не знал её совсем. Только так… – теперь Парод отвернулся от окна и говорил в сторону девушки. -Я могу сказать тебе с полной уверенностью, с полной ответственностью за каждую букву каждого слова, что люблю тебя!.. Еннава, ты моя звезда, единственная звезда в долине мира, моё спасение! Кажется, сам Бог послал тебя мне, чтобы я очнулся от своего содома. Я даже не сомневаюсь в этом.

Еннава отняла свою музыкальную кисть, отошла на шаг от окна.

-Время ли сейчас, Парод, говорить о любви? Тем более, что ты чувствуешь приближение кончины. Поговорим-ка лучше о любви Божественной. – в её очах не было и капли осуждения: они всё так же тепло обнимали всё его существо.

-Нет, нет! Именно сейчас и пришла та самая пора! Я, кажется, созрел для высокой любви к женщине. А разве в такой любви нет ничего Божественного? Ведь Бог, насколько я понимаю, благословил любую любовь, если, конечно, она чиста. Или, может, я не прав?

Еннава задумалась, скользнула взглядом по оконному проёму, по небесной реке с мирной флотилией тихих каравелл, по живой картине из россыпей разноцветных звёзд. Наконец, произнесла:

-Да, пожалуй, ты прав. Я словам твоим верю…

-И что же? – он весь так и напрягся, вытянулся, как эолийская струна.

-Ты хочешь знать мой ответ?

-Да. Если, конечно, ты посчитаешь нужным подвергать эту тему дальнейшему рассмотрению.

Она вздохнула и подошла вновь к окну, вставши совсем близко от него.

Они молчали, но им не было скучно. Во время этого молчания происходил таинственный разговор. Это ощущение Парод испытывал впервые в жизни, хотя и был опытным ловеласом. Но только сейчас он узнал, что можно о чём-то молчать, что молчание порой бывает содержательнее любой самой бурной болтовни. Они опять смотрели в одну сторону: на звёзды.

Наконец, Еннава тихо, как-то музыкально произнесла:

И ответил мне меняла кратко:
О любви в словах не говорят,
О любви вздыхают лишь украдкой,
Да глаза, как яхонты, горят…
От любви не требуют поруки,
С нею знают радость и беду…

Парод повернулся к ней:

-Да, я знаю это стихотворение. Очень красивое, правда?

-Правда. И главное: высокодуховное.

-Высокодуховное? – Парод, казалось, был удивлён.

-Да. Именно так.

-Странно. А я-то думал, что оно просто говорит о любви. Красиво, неповторимо, но не более того. Что же в нём Божественного?

-Здесь Есенин воспел чистую любовь; такую, какую благословил Сам Бог. Точнее, ту любовь, что возникает между мужчиной и женщиной. Он показал её идеал, её действие. В этом и духовность этого стиха.

-Хорошо! Я понял. – Парод улыбнулся. -Но ты забыла сказать из него кое-что.

-Что же это?

-А вот что:

«Ты моя» сказать лишь могут руки,
Что срывали чёрную чадру.

Он порывисто обхватил Еннаву руками, потянул к себе. Лицо же, уши вспыхнули, как у мальчишки, горло сжало, от чего тугая струя воздуха, с каким-то особым трудом втягиваемая в лёгкие, стала почти ощутимой, сердце заухало. Руки же обнимали шпиль её стана с нежностью и бережностью, которые никогда ещё не знали за всю свою жизнь, полную до краёв страстными объятиями и захватами женских особ. А Еннава вздрогнула, попробовала сперва высвободиться. Однако попытка оказалась слишком слабой, да и Парод держал крепко.

-Тише, тише, Парод! – на её лице изобразился самый обычный испуг, и он отпустил её.

-Прости, Еннава! Я не хотел… Я просто очень люблю тебя! Вот и не сдержался. А по-другому любить, видимо, не научился.

Он взял её руки и прижал к губам. Надо было становиться скромнее. Но сразу он не мог. Да и как же? Чувства необходимо было как-то выразить.

Она мягко отняла руки и теперь сама обняла его. Теперь взгляд Парода потонул в её глазах. И в этой бесконечной глубине он ясно почувствовал своё спасение.

-Прости, Еннава!

-За что же это?

-За то, что я цепляюсь за тебя, хотя сам должен быть твоей крепостью. Мне стыдно: я мужчина, а ощущаю себя каким-то слабаком и чуть ли не альфонсом.

-Зачем ты так говоришь? В любви нет действий с одной лишь стороны. Значит, мы оба друг для друга что-то значим, играем свою важную роль.

Парод прижал её к себе. Этот поцелуй был самым сладким и самым ясным поцелуем в его жизни. В нём был спрятан ключ от потайной двери, нужной двери.

Они стояли у звёздного окошка, опершись на подоконник. В комнату втекала тёплая и ласковая свежесть, вливалась всеобщая гармония подзвёздного мира. Мысли, чувства, деяния и несколько капелек истинных законов составляли собою основу гармонии и общей истины. Красота в простоте и простота в изящной, разумной изощрённости! И ведь Кто-то создал же эту невероятную, сверхтворческую истину! И эта истина втекала в то окошко, как и в иные открытые окна, делая его своею частью. Она становилась его сутью, его словом, и сама, подобно тому, как море, сделавши частью себя раковину моллюска, само же становится частью той раковины, отдавая ей свои песни, абсолютно так же делалась частью того открытого окна.

Внезапно Парод ощутил какую-то слабость, и он отпустил Еннаву. Всё поплыло перед глазами: куда-то исчезли байкалы очей, шпиль её зазвёздного стана показался грациозно плывущей Пизанской башней, звёздное окошко сперва приблизилось, а потом взметнулось вверх, в бесконечную высоту. Он вцепился в подоконник, но пальцы ослабли, твёрдая опора неумолимо выскользала из них. Его прижало к батарее, и он медленно, как ему казалось, стекал на зыбкий пол, пока не коснулся его по странно качающейся поверхности. Перед глазами сгущалась тревожная муть, превращаясь в плотный, душный туман. Потом пелену прорвало небольшое светлое пятнышко, в котором он с последним усилием смог узнать лицо Еннавы. Она что-то говорила, но Парод не слышал её. Точнее, до его отуманенного слуха доносился её голос, облегчая, как ладан, гулкую дурноту, однако слов невозможно было разобрать.

Парод почувствовал острую боль. Судороги. Потеря сознания. Он не почувствовал, как Еннава перетащила его обмякшее тело на свою кровать, как уложила его, расстегнула ворот его рубахи. Очнулся только на кровати. Но туман не прошёл. Язык почти не поворачивался и будто стал большим, мозги соображали со скрипом. Мышцы стали безвольны, голосовые струны ослабли. Парод попытался позвать:

-Енна… Еннава! Еннава! – с каждой фразой воздух выталкивался из утробы со зловещим хрипом; голос он слышал будто со стороны, ему казалось, что он кричит, хотя его сил хватило только на хриплый шёпот; весь он покрылся испариной от величайшего напряжения, разболелась голова.

Еннава стоял рядом, а потому услышала его отчаянный зов и нагнулась к нему. Парод, испепеляемый жаром, почувствовал спасительную прохладу еннавиных рук, спасительную нежность её взгляда.

-Что ты хочешь, Парод? – раздался вопрос, дошедший до его сознания далёким эхом.

Но сил говорить больше не было.

Калейдоскоп. Сумасшедший калейдоскоп. Сперва мимо глаз пронеслись какие-то пёстрые стаи. Потом движение замедлилось и обозначились конкретные картинки.

Вот Павлин, весь такой тощий-претощий, бледнее смерти, похож на свечку без фитиля. Протягивает руки – правильные, чистые руки – прямо к нему, хочет вцепиться в него скрючившимися от напряжения пальцами. Порывается что-то крикнуть брату… Но тут Парод ударяет в испуге по рукам Павлина и они разбиваются, как хрустальные, исчезают.

И вот новая картинка. Откуда-то выплывает Эротиида, идёт к нему навстречу. Она обнажена и так беззащитна в своей наготе. Левая рука прижата к груди – и грудь, и пальцы алые-алые, как рубины, – А правую тянет к нему. Взгляд странный: в нём нет осуждения или укора, хотя ему они чудятся, но есть и мольба, и покаяние, и жалость, и всепрощение… Эротиида зовёт его: «Парод! Дай мне руку, Парод!» Потом исчезла…

Вот Ангелина… Несёт зелёные ветви. А в очах – озёра жизни, вечно юные и неисчерпаемые, как всё то, что касается Вселенной.

Очнулся Парод оттого, что его скрутило вольтеровскими муками. Он смутно слышал, как молилась Еннава. Потом стало легче. Парод подозвал Еннаву и, собравши последние силы, обнял  и поцеловал её. Она поднесла к его лицу икону: Дева Мария с Богомладенцем на руках.

-Напомни… Напомни, как надо креститься.- попросил Парод.

И Еннава напомнила.

А через минуту была полночь, хотя об этом они не знали. Но ясно было одно: Парод завершил свой земной путь.

 Точка вторая

Итог братьев Ерминых

Воскресение. Самый полдень июля. Внизу – город, улицы шевелятся толпами отдыхающих от недельного бремени труда; вверху – жаркое, окутанное солёным потом небо. На небе – ни облачка и только пепельная поволока, и только душная сажа, произведённая смокливым дыханием летнего города. Везде, куда ни кинься, – пыльная, раскалённая, астмически тяжкая атмосфера, воспалённый гул. Рестораны да кафе переполнены потребителями, спасающими тело и душу от жары за всякими холодными жидкостями, что весело плещутся в разнокалиберных стаканах да бокалах и которые для пущей спасительности разбавляются льдом. А кто не втиснулся в заведения, маршируют по воспалённым улицам и проспектам, погружая пересохшие и алчущие живительной прохлады языки в сладкую массу мороженого. Густая серая кровь урбанизации медленно пульсировала в капиллярах переулков, венах улиц, артериях проспектов, скапливалась в сердцах площадей, вновь выбрасывалась струями в кровеносную урбасистему. Таков вечный круговорот города.

Прошёл поток ветра. Лёгкий поток. Но его хватило, чтобы вызвать немного свежести в котёл цивилизации. Впрочем, вместе со свежестью явился и небольшой пыльный бал. И всё-таки… Стало лучше. Даже деревья оживились, тряхнули подвяленными кистями листьев, заиграли этими своими бубнами, приветственно взмахнули ветвями, подзывая некие перемены, более реальные, чем просто порыв ветра.

На небе появился белый бриг с синими парусами. Он закрыл собою полнеба, отодвигая своим сиянием и своею благодатной тенью жаркое солнце. Он остановился над самым центром города и слегка закачался, как лебедь на волнах огромного озера. На корме брига – радуга, на бортах – звёзды, на носу – три якорные цепи из колец Сатурна, на коих висели якоря-кресты. Выше пурпурной ватерлинии ничего нельзя было увидеть, и только белоснежные концы рей и тени синих парусов сияли высоко над бренностью нашего прекрасного и страстного мира. Не все заметили удивительный бриг. Многие узрели лишь огромное облако. Кто-то сказал:

-Будет гроза.

Другой ответил:

-Непременно будет. Посвежело уж.

Третий подтвердил:

-После такой жары всегда бывает гроза.

Говорили лениво, от нечего делать, чтобы тут же разойтись в разные концы урбаджунглей, забывши о том, что где-то там, в этом гигантском, бескрайнем мире существует некий ближний со своей судьбой, со своим именем, со своей индивидуальностью.

Город окутал колокольный звон. Кто-то слышал, кто-то – нет: находился слишком далеко или просто слишком глубоко ушёл в себя, в самоизжёвывание. Все по-разному, с разными обстоятельствами. Но мегаполис будто присмирел. Слегка только, ненадолго, но присмирел, будто прислушался, чуть приклонил колено.

В одной церкви отпевали сразу двоих. Один – его называли Павлином – худющий, сморщенный, острый, с холодным лицом: ну, словом, прямо-таки скелет, на который кожу натянули. А второй – его называли Пародом – будто живой, но только лицо олимпийски спокойно, как у спящего, будто литое. В церкви были родственники, друзья. И ещё две девушки, которые, похоже, познакомились только сегодня, но их будто что-то объединяло. Похороны: их погребли рядышком. Потом поминки. Говорили об обоих братьях, но больше о Пароде.

После поминок Еннава и Ангелина, те самые две девушки, вместе отправились домой к Еннаве, чтобы поговорить по душам. Был уж вечер, прекрасный вечер, как и тот, пятничный. Так же вставала над общей цивилизацией природа. Так же мерцали маячки звёзд. Так же брёл караван небесных каравелл. Но теперь он окружал, сопровождал огромный, величественный бриг с синими парусами. Девушки, ставшие у того же окна, где некогда беседовали Парод и Еннава, заметили тот необычный бриг и смотрели на него с удивлением, пока тот не исчез в необъятной дали Вселенной, открывши полностью весь Млечный Путь. Им даже на мгновенье показалось, что кто-то смотрел на них, перегнувшись через корму, одной рукой держась за красную полосу радуги, а другой приветствуя их; потом рядом с первой тенью возникла другая, протягивала к ней руки; потом (совсем уж смутно) показались ещё две: одна – красная, почти алая, как рубиновая звёздочка, а вторая – блёкло-фиолетовая, с дрожащими руками и воспалённо красным серпом в них. Но после бриг исчез, растворился в океане Вселенной.

С час они стояли так у окна, глядя в очи ночного неба. За этот час между ними завязалась какая-то особая дружба. Говорили о разном, но непременно возвращались к тому, что их так удивительно объединило. Еннава сказала:

-Теперь, когда мы знаем о Пароде, о Павлине, мы должны быть особо бдительны. Что их ждёт там? Никто из живущих людей не знает. Но именно поэтому они должны жить в нашей памяти. Их боль должна найти отклик и в наших душах. Мы ответственны друг за друга точно так же, как и каждый из нас ответственен за себя. И в этом наше спасение: в нашем братстве. Великая вещь – любовь! Самое совершенное и безгрешное творение Бога.

-А что ты скажешь про Эротииду?- спросила Ангелина.

Еннава обняла подругу:

-На первый взгляд, она жила одним развратом, и её финал вполне логичен и закономерен. Но, мне думается, истина глубже. Странный образ… И не нам судить. Но почему-то кажется, что она была большой души женщиной. Ей, как и большинству из нас, женщин, было дано много любви, но она просто не смогла справиться с ней. Ведь любовь – это не просто благодать, чудесный дар, но и сложное искусство. Ты, Ангелинка, это скоро поймёшь. Настанет время. А я это уже знаю…

Потом Еннава достала две фотографии, на которых были запечатлены братья Ермины, стоящие рядом.

-Попросила у их родственников. – пояснила она. -Одна для тебя, а другую я себе оставлю. Возьми же.

На Ангелину с карточки смотрели две жизни. Одна была страшно похожа на правильно выстроенные улицы города: прямая, в стиле конструктивизма, спроектированная без сучка и без задоринки, без лишних там барокко, лаконичная. Другая же походила на буйство тропических джунглей: сочная, сама в себе запутавшаяся, шумная, дикая, но стремящаяся вверх, к солнцу, к жизни. И обе они, как почувствовала Ангелина, были достойны существовать.

Звёзды, звёзды, звёзды! Вечные звёзды, вечное небо, вечные каравеллы облаков! А под ними расстилалась ночь. И дивилась засыпающая урбанизация: дивилась чистоте, дивилась гармонии, дивилась любви. Дивилась она и тому, что произошло в её владениях в те три июльских дня, и тому, что нечто похожее время от времени происходило в её пределах. И разве есть ещё на свете такие люди, как Еннава? Или, может, Еннава – только лишь красивая легенда, рассказанная каким-то мечтателем? Но ведь звёзды вечны! А значит, вечна и чистота, и любовь! Да, может, и не было Еннавы, но зато обязательно есть другие, подобные ей. И будут!

И ещё дивилась урбанизация самой себе: Как же она до сих пор не стала чистой и смиренной?

Но наступал новый понедельник. Жизнь продолжала свой вечный цикл. И город приготовился ко встрече нового звена жизни…

18 марта – 20 мая 2014 года.

« »
   

Оставить комментарий или отзыв

Подписавшись, Вы узнаете новости Творческой Лаборатории первыми